
Хромированные табуретки от бара вразброс, словно маскировочное прикрытие, лежали на картонных коробках, стянутых голубой клейкой лентой.
— Пива, господин Шемякин?
— Спасибо, нет…
— Все-таки я принесу.
Я отметил четыре вещи. Оставленная на стойке бара переносная телефонная трубка попискивала, кто-то набирал номер на спаренном аппарате. Сквозь краску, покрывавшую окна, угадывались, даже в загустевших сумерках, тени наружных решеток. Торцы картонок были помечены характерным рисунком черепахи, выведенным одним беспрерывным, словно подпись, движением маркерного фломастера. Из помещения можно было уйти и через вторую дверь за штофной занавеской, где, вероятно, имелся черный ход на соседнюю улицу.
Шлайн пришел, скорее всего, именно этим путем.
Меня раздосадовало, что я прозевал появление начальства, на три-четыре минуты смежив отяжелевшие веки. Я не исключал, что сигнал Шлайну подал по телефону Велле. Я просто почувствовал, что надо мной кто-то стоит. И открыл глаза.
— Что в Лейпциге? — спросил Шлайн, упреждающим жестом остановив мое намерение приподняться с дивана.
Наверное, я представлялся нависшему надо мной Ефиму таким же тусклым и замурзанным, как и хлебавший бульон Велле. Утомленным и потрепанным, нуждающимся в отдыхе, пожалуй, даже в отдыхе насовсем.
Шлайн на полтора десятка лет был и на двадцать пять выглядел моложе меня.
— Я встретился с источником, — сказал я, как и он, опустив приветствие.
— И что же?
Будто ответ был ему заранее известен, а потому — неинтересен, Ефим пустился мотаться от дивана и кресел к бару и обратно, огибая меченные черепахами картонки. Покатый лоб над очками в титановой оправе отблескивал то ли капельками пота, то ли дождя или растаявшего снега. Картуз «а-ля Жириновский» он прижимал под мышкой, словно офицер на богослужении.
